О «последних словах»
Оказывается, врут философы, будто в одну реку не войти дважды, и зря я надеялся, что наши семейные дела (я уголовные имею в виду, отца, жены, мое собственное) устарели безнадежно и если какой интерес и представляют, так только академический. Увы, маятник метнулся назад, и напоминания о прошлом звучат теперь вовсе не так архаично.
Принято думать, что уж что-что, а «последнее слово» подсудимый в любом суде мог произнести. Ошибка.
Сергей Ковалев, суд в Вильнюсе в декабре 1975 года, судья Игнотас. Из-за скандала по поводу гласности судопроизводства подсудимый удален из зала и не получает возможности произнести свое последнее слово.
Уголовное дело № 423 в 30 томах, архивный № 47684.
Татьяна Осипова, суд в Москве в апреле 1981 года. Успевает произнести одну-единственную фразу.
Уголовное дело № 35 в 36 томах, архивный № Р-40847, том 36, стр 120-121.
«Я считаю защиту прав человека делом своей жизни и в первую очередь потому, что их нарушение порождает человеческие трагедии...»
Судья Лубенцова прерывает: «Подсудимая, вам предоставлено последнее слово. Что вы просите у суда?»
Осипова: «Я у суда ничего не прошу.»
Лубенцова, вскакивая и скороговоркой, выходя из зала: «Суд удаляется на совещание для вынесения приговора».
Иван Ковалев, суд в Москве в апреле 1982 года. Успевает произнести меньше половины последнего слова, до того как судья Богданов прерывает своим «Суд удаляется...» подобно Лубенцовой за год до этого. Однако этот документ сохранился в материалах дела, и я могу привести его полностью.
Уголовное дело № 78 в 16 томах, архивный № Р-40834, том 16, стр 99-104.
В Московский городской суд
От подсудимого
И.С. Ковалева
«Я как живу, так и пишу – свободно и свободно».
А. Грибоедов, 1825 (из письма Катенину)
«Как каменный лес онемело,
Стоим мы на том рубеже,
Где слово не только не дело,
Но даже не слово уже».
А. Галич, 1970-е годы
Судебное заседание подходит к концу, остается только мое слово и слово суда. Я слышал, что в «последнем слове» полагается просить суд – что ж, просьбы будут. Но прежде я хотел бы сказать о самом процессе и остановиться на некоторых неисследованных пока вопросах.
Этот процесс ничем по существу не отличался от остальных политических процессов. Так же очевидна была абсурдность предъявленного обвинения и его недоказанность – ни один старьевщик не даст за всю эту следовательскую мукулатуру больше 2 копеек за килограмм [1], так же на самом процессе была нарушена гласность, так же суд отказался удовлетворить ходатайства, направленные на полное, всестороннее и объективное исследование дела, так же прокурор поддерживал качающееся обвинение и в сущности не сказал ничего нового, так же адвокат и обвиняемый, опираясь на твердые факты, требовали оправдательного приговора. Словом, все происходило как обычно, как можно было предсказать (кстати, это заявление было написано мной заранее). Сейчас я могу даже сказать, что основной причиной, побудившей меня оформить свои показания письменно, в виде заявления, было желание заставить суд слушать то, что я хочу сообщить по делу: обычно обвиняемому ставятся препоны и в этом. [2]
Обо всем этом говорилось и писалось не раз – и мною, и другими. Я мог бы вообще ничего не говорить в суде – для внимательного слушателя и читателя моя невиновность и так очевидна. Так почему же я решил придерживаться иной позиции? Потому, что все, что я говорил, было основано на требованиях закона и здравого смысла. Потому, что своей деятельностью на воле я доказывал, что власти пренебрегают законом. Здесь своим серьезным отношением к закону я подчеркиваю его нарушение следствием, прокуратурой, а если будет обвинительный приговор (в чем, к сожалению, у меня нет оснований сомневаться) – то и судом; то есть делаю то же самое, что и на воле.
В деле имеется много документов, в которых говорится о нарушениях закона властями, я указывал на них и на документы следствия, свидетельствующие о том же. Основное утверждение, которое мне вменяется, – «в СССР нарушаются права человека» - подтверждается этими документами, прошедшими перед судом. И поэтому я требую оправдания не только за недоказанностью вины, а за доказанностью невиновности. [3]
В суде много говорилось о конкретных вмененных документах, говорилось кое-что и о других материалах. Я полагаю, никто не сможет сомневаться после всего сказанного здесь, что обвинение было сформулировано произвольно. Основным поводом для ареста я считаю свое участие в группе «Хельсинки», в «Хронике» и в выпусках «В». Следствие располагало достаточными доказательствами, чтобы говорить о моей причастности к этим изданиям, поэтому я могу говорить об этом свободно. По каким-то причинам это не вошло в мое обвинение. Думаю, что это были соображения политически-конъюнктурного характера о том, какие оттенки придать моему делу. [4] Я не стану говорить о форме и степени своего участия в «Хронике», оставив за ней право сказать об этом то, что она сочтет нужным. Иное дело с выпусками «В». Т.к. они изымались не только у меня и могут быть, следовательно, вменены другим, сказать об этом я считаю необходимым.
Я один несу полную ответственность за выпуск этих сборников.
Их появление было обусловлено естественным желанием – сохранить достоверную и полную информацию о происходящем. Сперва они никак не назывались, потом я дал им вместо названия первую попавшуюся букву. Разумеется, я понимал, что КГБ постарается пресечь их выход и начнет за ними охоту (но пусть никто, как бы ему ни хотелось, не истолковывает мои слова как то, что я сознавал «преступный характер» своей деятельности, – наоборот, я сознавал преступный характер деятельности КГБ). [5] Вскоре эта охота началась. За мной ходили пешком, ездили на машинах, подглядывали, вынюхивали – а «В» все-таки выходили. Желая сохранить издание, я не давал ему никакого «официального статуса», формально оно нигде не было объявлено и не существовало. Сегодняшний процесс дает такой официальный статус 55 выпускам «В». Клеветническими эти выпуски не могут быть хотя бы уже потому, что составитель объявил (В-26,27), что отвечает лишь за адекватную передачу информации и что будет благодарен за любые поправки и дополнения.
Я говорил уже о том, насколько доказана моя причастность к разным документам. Теперь, когда этот вопрос уже обсужден, я могу заявить, что если под документом стоит моя подпись – машинописная или иная – это означает, что я являюсь его автором или соавтором.
Вначале я говорил о просьбах. Вот они.
Я прошу суд приобщить это заявление к протоколу, чтобы мои слова были переданы точно.
Я прошу не писать в приговоре, что дело было рассмотрено в открытом судебном заседании, потому что это будет ложь – мои друзья, желающие попасть сюда, стоят на улице.
Я прошу не писать также, что дело было исследовано полно, всесторонне и объективно, потому что и это будет ложь – отклонены мои ходатайства, направленные на такое исследование.
Я прошу суд не писать в приговоре о доказательствах моей вины, потому что это тоже будет ложь – их нет, как нет и самой вины.
А если суд, взяв слово и оглашая приговор, начнет лгать, я не смогу признать право такого суда решать мою судьбу. [6]
И наконец – уже не просьбы, мне не о чем больше просить – один вопрос остался неисследованным. О моем отношении к своей деятельности и ее оценке.
Я не писатель, я не умею сочинять, а могу только говорить правду о том, что вижу и думаю. В этом и состояло то, что называется скучным словом «деятельность».
Как и миллионы советских граждан, я не знал, что где-то записано мое право получать и распространять любую информацию. Но ведь право существует независимо от того, знаем ли мы об этом или нет, потому что это естественное человеческое право. И я им пользовался. Я видел и раньше несоответствие между тем, что пишется в наших газетах, и реальной жизнью. Конечно, ложь таких грандиозных масштабов не могла не волновать меня. Читая неподцензурную литературу, я получал все больше информации и все больше задумывался. Потом был арестован и осужден мой отец. Я был на его суде и видел, как это происходило. Когда на моих глазах произошло то, о чем я раньше только читал и это волновало меня, но было где-то далеко, тогда мне стало по-настоящему страшно. Тогда я не мог уже больше оставаться в стороне. Я поборол свой страх и стал делать то, за что только что судили отца – я стал защищать его, а потом и других. Теперь мне выпала горькая доля защищать и свою жену.
Так случилось, что я стал заниматься защитой прав человека. С тех пор прошло уже много времени, я успел привыкнуть к такой деятельности, которая по форме близка к репортерской или журналистской. Мне понравилось работать с информацией, искать и получать ее, проверять ее достоверность и распространять, проверенную. Поэтому «В» не ограничиваются только правозащитной тематикой, там сообщается и просто правда о нашей жизни, чего вы не прочтете в газете.
Но то, что я почувствовал на суде отца, тот страх и то чувство моей личной причастности и ответственности за происходящее, это живо во мне и сейчас и уже не исчезнет. И поэтому я пишу и пишу о нарушениях прав человека и о тех страданиях, которые это приносит людям. Я делаю то, чего не могу не делать – открыто и громко говорю правду и ни от кого не скрываю своего мнения.
Теперь судят за это меня.
Надо ли говорить, что в любом цивилизованном обществе такая активность граждан считается полезной. В нашей стране власти считают иначе. Власти – но не я.
Это я называю тоталитаризмом.
Тоталитаризм - это когда неписаные законы становятся выше писаных, когда все должны думать и говорить как велят, делать как велят, дышать как велят. Когда про свободу говорят «наша» и «ихняя», а про права «так называемые», когда необходимость называют свободой, когда лгуны говорят что кто не с ними, тот против них, и судят правдивых – за то только, что те не лгали вместе с ними, когда судья клевещет в печати на осужденного им, когда эта ложь расходится миллионными тиражами и никого уже не удивляет и мало кто решается возразить. Когда висит замок на дверях «открытого» суда, когда обыскивают и бьют вольных еще родственников в таком суде, когда преступлением считают защиту отца и жены. Тоталитаризм - это когда из чиновных окон глядят «как бельма трахомы, давно никому не знакомы безликие лики вождей», когда министры и партайгеноссе лопают икру, а деревня ищет в городе мяса, а его продают только по «талончикам», когда люди мерзнут в очередях, толпятся за позеленевшей колбасой и гнилой картошкой, а газета толкует им про изобилие, про невиданные и невидимые успехи и достижения. Тоталитаризм - это когда книги «скомпроментировавших себя» писателей изымают из библиотек и на обысках – но жгут не на площадях (пока), а втихомолку, когда нет национальной литературы, а есть партийная, когда страна не может узнать, что ей нужно, потому что те, кто могли бы это сказать, обречены на молчание, когда нельзя называть даже имя этой болезни, а не только лечить ее. Тоталитаризм, это когда «были люди добрые – стало население», когда – тут мне на помощь приходит Ромен Роллан – народы послушно следуют за правительствами и покоряются им безропотно, говоря, что все устроила власть, которая сильнее людей, когда только и слышится этот вековой припев стад, которые из своей слабости делают идола и поклоняются ему. Тоталитаризм - это та воля к гордыне и к владычеству, которая желает все поглотить или подчинить, или сломить, которая помимо себя не терпит свободного величия.
Это я называю тоталитаризмом.
А когда стаду скажут: «Необходимость не знает закона, мы дадим вам обильные обед и ужин, вперед!», когда книги запылают уже не по подвалам, а на площадях, когда толпа хлынет на улицу и будет орать «даешь!», когда единственным законом снова, как когда-то, станет слово увешанного наградами Старшего Брата – тогда, тогда тоталитаризм станет фашизмом.
Вот – тот страх, который пришел ко мне на суде отца.
Я мог бы говорить и еще, я мог бы призвать на помощь своему косноязычию ЖОРЕСА и МОРРАСА, НИКОЛАИ и ФРАНСА, ЛИНКОЛЬНА и СОКРАТА, ГЕРЦЕНА, ТОЛСТОГО, ЧЕХОВА, ДОСТОЕВСКОГО... [7] Потому что это они – мои «единомышленники и сообщники», они научили меня думать самостоятельно и никогда не скрывать своего мнения, они, а не «Известия» или «Правда» учили меня видеть жизнь. Это их «чуждое влияние», под которым сложились мои убеждения. Это влияние мировой культуры, она стоит за мной и моими убеждениями, которые сейчас находятся под судом.
К чему говорить дальше, ведь «спор невозможен с тем, кто утверждает, будто истины он не ищет, но обладает ею».
Но одно нужно сказать. Тот, кто не хочет или боится встать и сказать «Я – против!», должен помнить, что от тоталитаризма до фашизма - один маленький шаг, и что тот, кто сегодня позволяет бросать людей в тюрьму за мысль и слово, признает тем самым право завтра и с ним поступить также.
Я сказал свое «против». «Я как живу, так и пишу – свободно и свободно».
Судите.
2 апреля 1982 г.
Иван Ковалев
===========================
[1] В те годы можно было сдавать макулатуру по цене 2 копейки за килограмм. Некоторые дефицитные издания нельзя было купить иначе, кроме как сдав какое-то количество макулатуры.
[2] Угадал, договорить мне не дали.
[3] В этом был основной смысл моего многостраничного (том 16, стр 23-98) заявления - показаний суду.
[4] Говоря о настоящих основных причинах своего ареста, я стремился подчеркнуть политический характер дела, направленного на пресечение планомерной и целенаправленной работы по обнародованию фактов нарушений прав человека, и стремление следствия и суда представить это как неизвестно откуда взявшиеся отдельные ни на чем не основанные клеветнические утверждения, которые подсудимый талдычил без конца, а западные источники перепечатывали, нанося непоправимый ущерб народному хозяйству и политическому устройству СССР. Беря на себя всю ответственность за «В», я стремился оттянуть неизбежные преследования А. Смирнова (арестован 10 сентября 1982) и В. Тольца (эмигрировал тогда же, осенью 1982).
[5] По-моему, именно в этом месте терпение суда иссякло. Судья и заседатели встали и быстро удалились из зала. Конвой был мой и их не задержал.
[6] На следующий день, на оглашении приговора, я сел на первых словах вранья в его тексте, которые пришлись на «...заслушав последнее слово...». Судья остановил чтение, последовала короткая перепалка, и я был удален из зала.
[7] Ну да, в Лефортовской следственной тюрьме отличная библиотека и масса свободного времени. Вообще прошу прощения за некоторую экзальтированность, обычно мне не свойственную. Подсудимый был молод (27 лет), горяч, а тут такое искушение бросить «им» в лицо что думаешь – вот и получилось, что получилось.
Комментарии
Анонимные комментарии не принимаются.
Войти | Зарегистрироваться | Войти через:
Комментарии от анонимных пользователей не принимаются
Войти | Зарегистрироваться | Войти через: