статья Бояться автору нечего

Илья Мильштейн, 20.10.2003

- А кто это – "толстомордый подонок с глазами обманщика?"
- Жданов.
- Какой Жданов?
- Ну... подручный Сталина по идеологии.
- А что за "чудак", которого он "обозвал всенародно"?
- Зощенко.
- Да-а?
- Два. Ты что ж, и про постановление ЦК насчет Зощенко и Ахматовой ничего не слышал? Родную историю надо знать. Ее подонков – в особенности.

Так начинался Галич. Во всяком случае, в моем поколении поздних шестидесятников. Сперва глуховатый голос на катушках, потом вопросы к отцам и осторожные ответы. Автор сам поощрял их, взывая к слушателям: "Спрашивайте, мальчики!" Мы спрашивали. Нам было интересно.

Чуть позже явилась романтика подполья: считалось, что за хранение и распространение Галича можно было сесть или повиснуть на крючке у органов; неясно, что хуже. По телефону следовало говорить так: "Леха, у меня два часа нового Гинзбурга, приезжай..." Предполагалось, что тупые гэбешники не ведают настоящей фамилии поэта и ничего не поймут. Это была такая игра, довольно веселая: поймают – не поймают. Приятель, загремевший в армию, обучил роту "Прощанию славянки" на стихи Галича, и солдаты, выбивая подмосковную пыль, маршировали и пели самого запрещенного барда в стране.

Все сходило с рук: большая страна вместе со всеми своими органами уже погружалась в сон, и тех, кто только слушал песенки и рассказывал анекдоты, обычно не трогали. Сажали и высылали других; в частности, изгоняли Галича, исключенного из творческих союзов и даже из Литфонда, и он уехал чуть раньше, чем мы до него доросли. И погиб в Париже, едва мы начали всерьез его слушать.

Так вот, это был прежде всего ликбез. История Родины и ее культуры, зарифмованная и озвученная под гитару для простоты восприятия. Однако зарифмованная, озвученная и спетая с таким отчаянным мастерством или отчаянием мастера, сыгранная с такими лихими раскатами барственного баритона и тяжелыми мхатовскими паузами, что от боли и восхищения сжималось сердце. Мальчики спрашивали, и получали ответ, и расписывались в получении, и узнавали про все – из "Облаков" и "Литераторских мостков", из "Поезда", который уходит в Освенцим, из "Синей птицы", из "Левого марша". И это впечатывалось в душу навсегда, как бывает только в юности, его голос и немногословная, всегда на заднем плане гитара, и любовь к его песням пережила все времена, эпохи и увлеченья.

Александру Аркадьевичу 85. Более четверти века его уже нет на свете, он ничего не знает ни про Ельцина, ни про Коржакова, ни про Путина. И хорошо, что не знает. Его тело похоронено в парижской земле, и, слава Богу, никто из нынешнего Минкульта не покушается на его экстрадицию в Москву. Вообще, "бояться автору нечего, он умер лет сто назад." Но вот странность: сегодня его песни, пережив краткое забвение в эпоху дозволенных свобод, возвращаются понемногу и припоминаются легко: за минувшие десятилетия не позабылась ни одна строка. Хочется слушать Галича.

И речь тут не о том, что вспомнилась юность. И не о том, что новые времена до такой степени повторяют времена ветхие, когда жил Галич, что вроде пришла пора, взявшись за руки, грянуть песню протеста. Ерунда, хором уже никто не запоет. Просто с годами пришла усталость от многознания, осточертел постмодернизм и как-то потянуло к классике в ее самом чистом, светлом, даже наивном воплощении. Захотелось вернуться в тот мир, где простыми словами с блистательной рифмовкой немолодой голос рассказывает о черно-белом простом мире. Захотелось спрашивать, вопреки всем приобретенным знаниям, и получать простые бесспорные ответы.

Галич был классический русский поэт. Это проявлялось и в мелочах (как он гордился датой своего рождения – ровно в день открытия пушкинского лицея!), и в главном: в традиционном построении стиха, в его интонации и пафосе. В том, что высоких чувств он не стыдился, и тут разгадка, отчего для целого поколения молодых людей поэт стал учителем истории и словесности. Полнейшее отсутствие цинизма в его голосе и строке ныне воспринимается как самый крутой постмодерн. А этого как раз и не хватает сегодня: его насмешливых и горестных од, заклинаний Добра и Зла и гневных предостережений.

Его песни хорошо слушаются в эти дни. В них та мера безнадеги, веселья и доверия к слушателю, которая подразумевает искренний, долгий, задушевный разговор. С ним хорошо вдвоем, с Александром Аркадьичем, он славный собеседник и свой человек. Бренчит гитара, крутится пленка, облака плывут в Абакан, оживают в тишине голоса телефонов довоенной поры, и юность оживает, словно и не умирала никогда.

Илья Мильштейн, 20.10.2003