...И другие звери
Об интеллигенции начала двадцатого века хочется говорить только хорошо - или уж ничего. Банты, шляпки, черные перчатки, белые мундиры, все они красавцы, все они таланты, сколько я зарезал, сколько перерезал. Одна интеллигентная семья скромненько путешествует по Европе, вооружившись стереофотоаппаратом, другая интеллигентная семья скромненько принимает у себя пол-Европы, вооружившись соображениями высокой политики и подрастающим поколением на выданье. Вы слышите, как жалко, как жалко, как жалко?
Летняя прогулка русской семьи по Европе до Первой мировой войны
Из серии "Год Марии Рогозиной"
Музей архитектуры им. Щусева, Воздвиженка, 5
В Щусевском идет ремонт, и первое, что приковывает взгляд, - это рядами выставленные во дворе черные барельефы революционной тематики, снятые со стен ныне гулких, голых залов. Хочется уже не идти внутрь, а стоять и смотреть на прислоненных к липкам каменнолапых мужчин и женщин с лицами хоккейных вратарей. Входишь в музей со двора, через черный ход, ищешь, ищешь, находишь.
Зал большой и пустой, без традиционных витрин посередине, без лишних экспонатов. Под окнами - четыре стола, на каждом - восхитительный, пахнущий лаком и забытьем аппарат с двумя гляделками, с какой-то ручкой на боку, с гравированной французскими буквами железякой на передней панели, смесь бинокля с кофемолкой. Оказывается, это стереоскоп. По крайней мере, кого-то из них зовут "стереоскоп", а остальных - "таксифот". Можно подойти, сесть на стульчик, понюхать, заглянуть в глаза чудовища, искривив шею, даже подергать какую-то ручку (застывшая, неожиданно трехмерная картинка становится ближе-дальше, ближе-дальше), встать, перейти к следующему аппарату, повторить. В каждом аппарате - всего одна картинка, остальные отпечатаны плоско и развешаны кружком по стенам в хронологической последовательности - 44 фотографии из 600, находящихся в распоряжении музея. Ходи, смотри, рыдай.
Здесь полный набор аксессуаров "золотых лет": господин в пенсне, мальчик в матроске, дама в шляпке, девочка в рюшах; изогнутое горное такси, швейцарские виды, немецкие булочные, памятник Александру Третьему, толпа умиленных туристов перед студенческим уличным оркестром в Граубюндене, две плотно одетых девицы на золотом пляже, у кабинки, напоминающей поставленный на попа соломенный гроб.
Прохожу одну фотографию, вторую, третью - что-то не так. Четвертую - не так. Пятую - очень не так. Дело в надписях: они с твердыми знаками, но без ятей. Подхожу к розовощекой пожилой даме из местных, спрашиваю: а почему надписи с твердыми знаками, но без ятей? Ну так, говорит дама, атмосферу передать чтобы. Умиляюсь и иду дальше. Читаю надписи. Что-то не так. Все написано от первого лица, в трогательном жанре нехитрого дневничка, но никаких сведений об авторе нигде нет. Дама, а кто автор? A никто. Столбняк. Как никто? Ну, составители выставки. А откуда они знают, что вот это - тетя с племянником, а не кузина с кузеном? A ниоткуда, раздражается дама. Вы уверены? Да, я уверена. Столбняк. Перечитываю пресс-релиз. Ни слова. Иду, читаю дальше, надписи дивным образом показывают, что воспетый Чеховым стиль "институтки Наденьки" не то поныне жив, не то легко симулируется: "По дороге на вокзалъ тоже есть, на что посмотреть", "Памятники здесь большие - одни Бранденбургские ворота чего стоят!..." Я читаю, читаю, читаю.
За спиной у меня две немолодых посетительницы экспрессивно обсуждают экспозицию; ой, говорит одна, а я ездила во все эти страны, так ничего там не изменилось, я вот сейчас как второй раз побывала. Я не ездила во все эти страны, мне не очень интересно смотреть на запечатленные чужой тяжеленной камерой полуреальные виды. Но есть здесь нечто, от чего трудно оторваться и что оставляет внутри тебя странный, сладковатый, горьковатый осадок: несколько живых кадров, снятых поспешно или случайно, не тронутых леденящим дыханием длительного позирования перед черным объективом. Дачная комната с огромной картой Европы, очаровательно неуместной на стене между настольным абажуром и кистями диванного покрывала; призрачная линия гор и провисшие скакалки телеграфных проводов, случайно отпечатанные поверх женского портрета в три четверти; маленькая девочка с изумленно полуоткрытым ртом, порывающаяся встать со скамейки, где две ее чопорных родственницы чинно беседуют, не замечая наших жадных глаз.
"Средь шумного бала..."
Балы и императорская семья, вторая половина XIX - начало XX века
Выставочный зал федеральных архивов, Б. Пироговская, 17
Самое прекрасное: в любой точке зала посетитель слышит несущуюся с улицы попсу. "Мир, в котором я живу, называется мечтой..." Делаем над собой мучительное усилие и не узреваем в этом факте никакого символизма. Всегда ассоциировавшийся у меня с крайне сухими экспозициями зал федеральных архивов на этот раз неожиданно полон, ярок и привлекателен - в выставке поучаствовали Исторический музей, Русский музей и заповедник "Павловск". Посетителей куча, и все это при том, что на дворе середина буднего дня. Сексапильность выставки ясна, три составляющих - три главных аттракции: 1) балы; 2) семья Романовых; 3) четыре истории о великосветской любви. Добавить бы в этот компот, скажем, "дворцовые тайны" или "великие мошенники" - и здесь вообще вся Москва бы была.
По бокам - стенды с дневниками, письмами, засушенными цветами и увядшими рисунками, снабженные обильным музейным текстом; в центре - витрины с платьями, мундирами, веерами, перчатками, колодами, портретами, супницами, котлетницами, диадемами и боливарами. Читая надписи, начинаешь понимать, почему так изгалялись над выставкой коллеги: все так жеманно и душещипательно, что молодая пара, читающая историю княжны Мещерской и цесаревича Александра Александровича (раздел экспозиции, озаглавленный "Прощайте, дусенька!.."), тихонечко вздыхает и берется за руки. Две дамы, рассматривая фотографии Николая Второго ("мягкого, интеллигентного, честного и глубоко любящего свою страну" пучеглазого человека) и суженой его, гессенской принцессы Алисы, очень серьезно и авторитетно описывают друг другу приметы того времени, пересказывая сюжет акунинской "Коронации". "Я спросил ее: может ли она любить еще после милого моего брата? Она отвечала, что никого, кроме его любимого брата, и снова крепко поцеловала меня. Слезы брызнули и у меня, и у нее..." - пишет Александр Александрович о своем сватовстве к датской принцессе Дагмар, невесте своего умершего брата Николая, и нервически вздыхает перед стендом волосатый юноша с плейером в ушах.
Плоские и яркие многофигурные полотна Зичи, частью незаконченные и потому кажущиеся полными напряженного скрытого смысла, выглядели бы открытками, если бы не пугающе реалистичные лица, зависть, брезгливость, восторг, высокомерие, скука, низкопоклонство, влюбленность, жадность, так плохо вяжущиеся с тонким угольным контуром и с чистыми, почти без полутонов, красками. Раздражающе пышные платья и раздражающе обширные эполеты.
Утомительная память о том, как все это должно было пахнуть. Сам Зичи на портрете похож на одичавшего Романова - взъерошенные волосы, выкаченные глаза, полные губы и плоский лоб.
Каждая выставленная вещь пахнет значимостью, значительностью и странной, восхитительно легкой пустотой. Исписанная бальная карта записной танцовщицы Марии Федоровны, меню парадного обеда в честь коронации Ники, элегантная записная книжка в форме совы, щекотный страусиный веер. Семейный альбом фотографий, принадлежавший великой княжне Ольге. Тонкобуквенные письма на желтоватой бумаге с многоцветными гербами кажутся работами в жанре "визуальной поэзии". Уменьшенная копия моей бабушки осторожно ходит по залу от стекла к стеклу. "Ты позабудешь про печаль и боль, ты будешь в облаках купаться..."