Также: Общество | Персоны: Михаил Ямпольский

статья Император и жираф

Михаил Ямпольский, 30.08.2001
Коммод в образе Геркулеса (rome.webzone.ru/publik/kolobov/kolob03.htm)

Коммод в образе Геркулеса (rome.webzone.ru/publik/kolobov/kolob03.htm)

В 1967 году французский эссеист Ги Деборд опубликовал книгу "Общество зрелища", в которой утверждал, что в современном мире все становится зрелищем, в том числе и политика, которая должна отныне расцениваться как спектакль. Книга Деборда тогда явилась откровением. Политика, однако, стала зрелищем задолго до нашего времени. Мне кажется, что одним из первых государей, увидевших в политике почти исключительно зрелище, был сын Марка Аврелия и римский император Луций Элий Аврелий Коммод (161-192). Этот владыка Рима, известный сегодня главным образом по фильму Ридли Скотта "Гладиатор", превратил гладиаторские бои и иные кровавые развлечения на арене цирка в свое едва ли не единственное занятие. Новинка Коммода состояла, однако, не в том, что он устраивал для плебса бесконечные побоища, а в том, что сам в них участвовал как гладиатор. Власть в его случае не просто стояла за зрелищем, как его организатор и спонсор, но в лице самого императора превратилась в зрелище.

Классический гладиаторский бой предполагал поединок секутора, вооруженного мечом и защищенного небольшим щитом и шлемом, и ретиария, вооруженного сетью и трезубцем. Ретиарий пытался набросить на секутора сеть, а в случае неудачи вынужден был убегать от него, на ходу готовя сеть к новому броску. Коммод выступил на арене в роли секутора не один и не два, а 735 раз! Его воинская доблесть, несмотря на все предосторожности и "подставки", несомненна. Коммод явно представлял себе власть как выражение мужества, физической сноровки и силы, которые он непрестанно демонстрировал римлянам в цирке. После мудрости Марка Аврелия эти качества вряд ли казались незаменимыми для государя. И все же, наверное, сила воина, могла доставлять такое же удовольствие римлянам, как нашим соотечественникам мастерство борца и лыжника.

Достижения Коммода на арене позволили ему провозгласить себя Римским Геркулесом, изображения которого украшают монеты его времени. Дубина и львиная шкура Геркулеса (Геракла) были зачислены в разряд символов власти. Дошедшие до нас скульптурные изображения Коммода представляют его в львиной шкуре и с дубиной. Политика Коммода не просто неотделима от театра, она и есть театр, а его поведение - исполнение вполне театральной роли полубога и мифического богатыря. Но и эта роль в какой-то момент надоела владыке Рима, и он стал фигурировать просто как Павел, знаменитый секутор. Сенат, приветствуя его, должен был 626 раз повторять: "Павел, первый из секуторов..." и т.д. Гладиатор в Коммоде в конце концов победил самого Геркулеса.

Расчет Коммода, однако, не оправдался. Вместо того чтобы поднять популярность борца на невероятную высоту, выступления на арене лишили Коммода последних следов харизмы. Гладиаторская "профессия" была уделом рабов, а развлечение свободных граждан - презренным ремеслом. Чем больше Коммод демонстрировал себя в цирке, тем более презрительно относился к нему плебс, видевший в нем клоуна, потешавшего толпу. Кончилось все скверно и вполне обыкновенно - императора сначала отравили, а затем его, беззащитного, придушил приглашенный для этого борец. Коммод был предан проклятию, памятники свергнуты, имя стерто с публичных монументов, а тело крюком выброшено в раздевалку гладиаторов, на потеху кровожадной толпе.

Коммод интуитивно понимал, что власть - это зрелище. Но он не понимал, что превращаясь в зрелище, властелин становится актером, то есть в какой-то мере рабом толпы. Власть, используя средства массовой информации, чтобы создать свой "имидж", неотвратимо увеличивает свою зависимость от плебса. Эта зависимость выражается во всем строе политической демагогии, в заигрывании с низменными инстинктами масс и т.д. Тот, кому кажется, что он вершит судьбами мира, незаметно становится своего рода гладиатором: Павлом, первым из секуторов... Крушение многих политических карьер в конце концов, как и у Коммода, становится прямым следствием зрелищной популярности. Этот аспект современной политики осмыслен гораздо меньше, чем ее театральность.

Великий историк Эдвард Гиббон посвятил Коммоду несколько великолепных страниц. Писал Гиббон в Лондоне в семидесятые годы XVIII века. Был он типичным представителем Просвещения, не устававшим удивляться диким выходкам чудовищ европейской истории, которых он терпеливо описывал. В описании Гиббона (Борхес, например, считал его стиль чистейшим образцом классического стиля), есть одна странная черта. Он неожиданно с особым интересом и даже смаком описывает истребление экзотических зверей, которым Коммод занимался на арене. Однажды он, например, уничтожил в цирке сотню львов.

Но не грандиозная охота на львов занимает Гиббона. Он пишет о том, что Коммод часто "разрезал на куски длинную костистую шею страуса", и тут же дает удивительную сноску: "Шея страуса имеет три фута в длину и состоит из семнадцати позвонков. См. Естественную историю Бюффона". Разрезание шеи страуса, конечно, не особенно впечатляющий подвиг императора. Чуть дальше: "Эфиопия и Индия подносили самые удивительные плоды; и в амфитеатре были убиты некоторые животные, которых мы знаем только по произведениям искусства или в воображении". В сноске Гиббон объясняет, что Коммод убил камелеопарда (жирафа), "удивительное животное, живущее только в глубине Африки и невиданное в Европе с момента возрождения словесности, так что хотя г-н Бюффон (Естественная история, т. 13) и предпринял попытку описать его, он все же не рискнул его изобразить".

Я воображаю себе Гиббона, читающего Диона Кассия - один из главных его источников по Коммоду - и постоянно обращающегося за справками к Бюффону, к тому самому Бюффону, которому он по непонятной причине не нанес визита в Париже, где свел знакомство, казалось бы, со всеми знаменитостями того времени. Иногда мне кажется, что шея страуса и загадочный камелеопард занимают историка не меньше, чем Коммод, и я почти уверен, что создавая свои прекрасные страницы о незадачливом тиране, Гиббон, не признаваясь себе, завидовал тем зевакам, которые сидели в амфитеатре цирка и сами, своими глазами могли видеть тех экзотических животных, которых не видел даже Бюффон (которого, в свою очередь, не видел сам Гиббон).

Конечно, в этой зависти чувствуется ученый и сгорающий от всеобъемлющего любопытства человек Просвещения. Но не только. В Гиббоне вопреки всему просыпается любопытствующий зевака, которому страус, однако, в чем-то интереснее императора. В этом подсознательном смещении интереса от Римского Геркулеса к позвонкам в шее страуса, возможно, содержится окончательный приговор обществу зрелища. Зрелище редко удается подвергнуть тотальному контролю. Разве мог представить себе Коммод, что он - лишь повод для будущего чтения тринадцатого тома Бюффона, того, где говорится о жирафе?

Михаил Ямпольский, 30.08.2001