статья В колонку по одному

Владимир Абаринов, 14.08.2012
Владимир Абаринов

Владимир Абаринов

В августе, когда политика уходит в отпуск, для американских обозревателей вступает в силу "правило зоопарка": за отсутствием событий они пишут про зверей, благо в зоопарке всегда происходит что-нибудь занятное – слоненок родился или удав усыновил кролика. Некоторые особо изощренные колумнисты пишут колонки про то, что другим колумнистам не о чем писать.

В России на этот случай всегда есть две дежурные темы: еврейский вопрос и миссия интеллигенции. Обе тут как тут.

Вторая приняла вид серии диалогов о современной журналистике. Каждый диалог интересен по-своему. Например, два глянцевых редактора рассуждают о том, приходит ли конец эпохе потребления. Один из них говорит: нет, еще рано, я еще себе "Ролекс" не купил. А собеседница искренне изумляется: "Странно. Как тебя угораздило?"

Ведь это прелестно. На самом деле современному человеку, обвешанному гаджетами, часы вообще не нужны. Но это еще не повод не покупать часы. Швейцарская часовая компания Romain Jerome придумала в этой связи модель Day & Night: у них нет ни стрелок, ни циферблата. Они не показывают, который час, тем более минута. Они показывают время суток – день или ночь.
Вот это я понимаю - потребление.

Другие участники диалогов обсуждают вопрос о том, за что власть гнобит журналистику: ведь зачистка информпространства налицо. Купив в свое время "Коммерсант", Алишер Усманов торжественно обещал: "Свободу слова затыкать не буду". И вот теперь затыкает. На самом деле всем понятно за что, но говорить об этом напрямик как-то вульгарно и плоско, нужно найти пристойные эвфемизмы. Нет, они, конечно, быстро проговаривают причину увольнения редактора-смутьяна в лояльной форме – мол, главный акционер возмутился дерзкой публикацией, имеет право. Но тотчас съезжают в концептуально-технологическую сферу: как совместить рекламу престижных товаров с разговорами в пользу бедных, кто таков современный потребитель информации и чем его зацепить. Все это интересно и остроумно. Но напоследок, будете смеяться, один вдруг вопрошает: "В этом издательском доме работает большое количество людей, которые, если их спросить: "А вы кто?", наверное, скажут — я русский интеллигент. А кто будет разговаривать с народом, если не русский интеллигент?" А оппонент ему отвечает: "Я считаю, что нет никакого русского народа, и интеллигентов в издательском доме тоже не шибко много".

Получается, вот уже второй век образованному сословию некуда деваться от проклятых русских вопросов, несмотря на технологии, высоколобые теории и нарочитую аполитичность. Недаром участник третьего диалога ласково-снисходительно называет молодого коллегу, рвущегося сеять разумное-доброе-вечное, "народником": "Вы в хорошем смысле народник, вы выполняете какую-то нравственно-политическую миссию. А я по большому счету просто разговариваю сам с собой".

Народник – это комплимент, конечно. Даже непонятно, какой тут может быть плохой смысл. Люди были совершенно бескорыстные и самоотверженные, за что и укатали их всех по полной программе. Но прав и мудрый скептик: все, что мы делаем, мы делаем для самих себя, аудитория даже самых модных из нас ничтожна, и это счастье, что наши самокопания находят спрос на рынке. Может быть, именно потому, что мы не рупоры, не выразители чаяний – просто, как люди начитанные, умеем складно и не совсем банально составлять слова в предложения.

Самый острый диалог – о компромиссах с властью и о допустимости гражданской активности журналиста, который идет на митинг как частное лицо, а когда начинается винтилово, "стыдливо откуда-то из трусов" достает пресс-карту. Предполагается, что журналист должен стоять над схваткой, а не лезть на баррикады, а если уж лезет, то забыть про профессию и охранную грамоту. Но смешение жанров произошло не по нашей вине. Это власть решила, что журналист – заведомый оппозиционер, да еще и вздорный. Она, власть, о нас такого же мнения, что и помощник квартального в "Преступлении и наказании":
Третьего дня в трактире тоже история: пообедал, а платить не желает; "я, дескать, вас в сатире за то опишу". На пароходе тоже другой, на прошлой неделе, почтенное семейство статского советника, жену и дочь, подлейшими словами обозвал. Из кондитерской намедни в толчки одного выгнали. Вот они каковы, сочинители, литераторы, студенты, глашатаи... тьфу!

"Журналист должен быть циничным", - резюмирует спор на ту же тему участник другого диалога, и собеседник ему ничего на это не возражает, хотя только что утверждал, что журналист остается гражданином и при исполнении профессиональных обязанностей.

Эпиграфом, а может, постскриптумом ко всей этой дискуссии следовало бы поставить монолог из "Шагреневой кожи":
Ведь ты знаешь, власть перешла из Тюильри к журналистам, а бюджет переехал в другой квартал - из Сен-Жерменского предместья на Шоссе д'Антен... Словом, основывается газета, имеющая в своем распоряжении добрых двести-триста тысяч франков, в целях создания оппозиции, способной удовлетворить неудовлетворенных без особого вреда для национального правительства короля-гражданина. И вот, раз мы смеемся и над свободой, и над деспотизмом, смеемся над религией и над неверием и раз отечество для нас - это столица, где идеи обмениваются и продаются по столько-то за строку, где каждый день приносит вкусные обеды и многочисленные зрелища, где кишат продажные распутницы, где ужины заканчиваются утром, где любовь, как извозчичьи кареты, отдается напрокат; раз Париж всегда будет самым пленительным из всех отечеств – отечеством радости, свободы, ума, хорошеньких женщин, прохвостов, доброго вина, где жезл правления никогда не будет особенно сильно чувствоваться, потому что мы стоим возле тех, у кого он в руках... мы, истинные приверженцы бога Мефистофеля, подрядились перекрашивать общественное мнение, переодевать актеров, прибивать новые доски к правительственному балагану, подносить лекарство доктринерам, повергать старых республиканцев, подновлять бонапартистов, снабжать провиантом центр, но все это при том условии, чтобы нам было позволено смеяться втихомолку над королями и народами, менять по вечерам утреннее свое мнение, вести веселую жизнь на манер Панурга или возлежать more orientali (на восточный манер) на мягких подушках.

Шоссе д'Антен – это французская Рублевка. Дело происходит вскоре после Июльской революции 1830 года, инициаторами которой были именно журналисты во главе с главным редактором газеты "Насьональ" Адольфом Луи Тьером. В результате родилась западная пресса в том виде, в каком мы ее знаем.

Ну разве не похоже на российский август 1991-го? Разве не стала тогда журналистика самой модной профессией, разве не открывала пресс-карта своему обладателю все заветные двери, разве не возомнили себя тогда журналисты делателями королей, наконец, разве не начался тогда для журналистов праздник жизни с распутницами и ужинами, переходящими в завтрак? Бальзак, сам сполна вкусивший от древа свободы слова, создал квинтэссенцию нашей тогдашней эйфории.

Их французская свобода расцвела, а наша отчего-то скукожилась, как шагреневая кожа. То ли Рублевка оказалась слаба в коленках, то ли эйфория затянулась. В декабре 1997 года Александр Тимофеевский решил подвести черту и написал манифест под названием "Конец иронии", в котором напомнил, между прочим, что Тютчев под "минутами роковыми" подразумевал именно Июльскую, "самую идиллическую французскую революцию". И призвал поставить крест на иронии как способе отношения к жизни и к искусству: "Время не лихо разбрасывать, а смиренно собирать камни: учиться элементарной грамотности и изрекать корявые трюизмы". И наизрекал несколько.

Но ирония не умерла ни после "Курска", ни после Беслана. Потому что это единственная защита, которая нам осталась. Про что плакат "Нашу крысу тошнит"? Всем понятно про что, хотя ни один не ответит, про что именно. И вменить, следовательно, нечего. Глядя из-за океана на московские дела, я тоже придумал лозунг: "Даешь Жан-Жакерию!" И тоже не знаю, про что он. Вероятно, вот про это:
Уехав из Москвы — не эмиграция, так, репетиция, — я вдруг поняла, что попалась. Под каждой тяжелой яблоней, на каждой веранде под луной с картины Куинджи, везде, где нет ничего неуместнее интернета, я читаю сводки с российских полей, колонки эти, хроники. Звездное небо над головой входит в абсолютное противоречие с делом о трех девицах, но скрыться некуда.

Да-да, и полтора века назад русские, сидя на верандах Эмса и Бадена, жадно ждали российских газет. Но читать-то эти газеты все-таки приятней в комфортабельном заведении с учтивой прислугой. О как неправ автор, которому стало "кристально ясно, почему Франция в 1940 году так безропотно и так охотно сдалась немцам". Почему же? "Потому что национальной идеей Франции стало кафе. Не "либерте, эгалите, фратерните", не "бель Франс", а именно кафе".

Да ведь кафе – это наш последний бастион. Из него куда податься с вольнодумными речами? Только на собственную кухню, в подполье.

Тогда было интересней писать, а теперь читать. Особенно диалоги в августовском затишье, в которых редакторы умело стравливают идеалистов и циников. А те вдруг как ляпнут про народ и интеллигенцию и поменяются ролями.

Владимир Абаринов, 14.08.2012